— И у меня тоже, — кивнул я. — А теперь забудь первую часть моего рассказа, однако не забывай о второй, чтобы сделать с ее помощью еще один шажок в истории с Бенедиктом.
— Ты думаешь, он принял бы сторону Дары в битве против Амбера?
— Я бы лучше вообще не предоставлял ему подобного выбора и не давал даже предположить, что подобный выбор существует. Если он действительно существует, конечно.
— По-моему, ты оказываешь Бенедикту плохую услугу. Он ведь не впечатлительный юнец. Пусти-ка в ход Козырь да расскажи ему честно о своих подозрениях. По крайней мере заставишь его подумать как следует, а не оставишь совершенно неподготовленным в случае неожиданного нападения.
— Он ни за что не поверит мне! Ты же видел, каким он становится, стоит мне упомянуть о Даре.
— Это и само по себе подозрительно. Возможно, у него есть некоторые сомнения на сей счет, и он так яростно отрицает подобную возможность именно потому, что иначе ему просто придется с ней смириться.
— Нет, в данный момент мой рассказ просто превратил бы ту трещину, что лежит меж нами и которую я пытаюсь все время загладить, в настоящую пропасть.
— А ты не боишься, что именно твое умалчивание может превратить эту трещину в непреодолимую пропасть, когда Бенедикт сам обнаружит правду?
— Нет. Я в этом уверен. И я знаю своего брата лучше, чем ты.
Ганелон выпустил поводья.
— Прекрасно, — сказал он. — Надеюсь, ты прав.
Я не ответил, лишь тронул коня за повод. Меж нами существовал негласный уговор: Ганелон мог спрашивать меня обо всем, что ему хотелось знать, а я обязательно прислушаюсь к любому совету, который он сочтет нужным мне предложить. Так сложилось отчасти потому, что он занимал в моей жизни особое положение: мы с ним не были родственниками. Он даже родом не был из Амбера; местные свары касались его только потому, что он сам сделал такой выбор. Когда-то мы с ним были друзьями, потом врагами и наконец, не так давно, снова стали друзьями и союзниками в битве за избранную им страну. После той битвы Ганелон сам попросил меня взять его с собой, чтобы помочь мне разобраться как с моими собственными проблемами, так и с проблемами Амбера. Как мне представлялось, теперь никто из нас друг другу ничего не был должен — если только при подобных отношениях кому-то может прийти в голову делать зарубки на память, — и, таким образом, нас связывала лишь дружба, вещь куда более сильная, чем старые долги и вопросы чести. Вот эта-то дружба и давала ему право теребить меня, выпытывая ответы на такие вопросы, когда я даже Рэндома вполне мог бы послать ко всем чертям, если уж решил никому ничего не говорить. Я понимал, что не должен сердиться на Ганелона, ибо намерения у него самые добрые. Скорее всего во мне просто бунтовал старый вояка: я и до сих пор не люблю, когда мои решения и приказы подвергают сомнениям. Вот и теперь, возможно, я уже принял решение, однако был скорее даже раздосадован тем, что Ганелон только что сделал несколько дерзких, но вполне разумных догадок и несколько на редкость здравых предложений, на этих догадках основанных, — тогда как обо всем этом мне давно следовало бы догадаться самому. Никому не нравится признавать собственную глупость и справедливость высказываний ближнего...
И все же... неужели только это раздражало меня? Неужели только эта мимолетная обида и разочарование в собственных способностях? Или по-прежнему срабатывал старый рефлекс главнокомандующего, считающего собственное мнение непогрешимым? Или же это было нечто более глубокое, то, что не даваломне покоя все время и только сейчас выплывало на поверхность?
— Корвин, — сказал Ганелон, — я вот тут как раз думал...
Я вздохнул:
— Да?
— ...о сыне Рэндома. Ваша семейная способность к самоисцелению, по-моему, дает основания предполагать, что он выжил и мы еще встретимся.
— Мне тоже хотелось бы на это надеяться.
— Тогда не спеши.
— Что ты хочешь сказать?
— На мой взгляд, у Мартина было крайне мало контактов с Амбером и членами вашей семьи, поскольку рос он в Ребме, в совершенно иных условиях...
— Именно так.
— И я думаю поэтому, что вдали от Бенедикта — и Ллевеллы, оставшейся в Ребме, — единственным человеком, который нанес ему предательский удар, мог быть только тот, кто хоть в какой-то степени был ему близок и имел с ним некую связь, то есть Блейз, Бранд или Фиона. Видимо, у него были довольно смутные представления об отношениях внутри вашей семьи.
— Смутные, — кивнул я, — однако, как мне кажется, вполне обоснованные, если я правильно понимаю тебя.
— По-моему, да. И мне представляется вполне возможным, что Мартин не только боится вашей семейки, но и вступил с кем-то из ее представителей в сговор.
— И это тоже возможно, — согласился я.
— А как ты думаешь, мог он сговориться с кем-нибудь из наших противников?
Я покачал головой:
— Нет, если знает, что он принадлежит к той группировке, которая пыталась его уничтожить.
— А что, если он к ней не принадлежит? Интересно... Вот ты говорил, например, что Бранду надоели их игры и он пытался расстаться со своими союзниками, которые затевали дружбу с чудовищами черной дороги. А что, если эти твари настолько сильны, что Фиона и Блейз стали игрушками в их руках? Если положение дел действительно таково, то я вполне могу вообразить, как Мартин закидывает удочку, чтобы поймать что-то или кого-то, способное дать ему возможность одержать над ними верх.
— Слишком сложная система предположений, — сказал я.